К оглавлению
К предыдущей главе
К следующей главе

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

По наклонной плоскости

Черный вторник

3 октября 1929 г., в пятницу, новый младший заряжающий участвовал в своей первой охоте на фазанов в имении Вестминстерского герцога под Честером. Накануне в главной оружейной было проведено собрание старших служащих. На рассвете младший заряжающий, надев свою униформу, докладывал главному егерю, который “выглядел очень внушительно в своей зеленой бархатной куртке и жилете, в белых бриджах, с гамашами из грубого сукна и в шапке с богатыми золотыми галунами на ней”. Участвовало восемьдесят егерей, одетых в ливреи: “красные широкополые шляпы с кожаными лентами и в белых рубахах из довольно грубого материала в стиле Фармер Джайлз*, схваченных в талии широким кожаным ремнем с большой бронзовой пряжкой”.

*Английского короля Георга III прозвали “Farmer” за его деревенские манеры и стиль одежды.

Загонщики собрались на проверку. Затем начали прибывать кожаные чемоданы “охотников”, с выгравированными на латунных табличках гербами. Следом прибыли и сами гости со своими личными шоферами в “Роллс-ройсах” и “Даймлерах”, и, наконец, - сам герцог, к которому новый заряжающий был приставлен держать ружье. Как только “Его милость” прибыл на место, главный егерь протрубил в рог, загонщики двинулись, и охота началась. “Все было организованно в высшей степени превосходно, чтобы обеспечить удовольствие, которое Его милость желал и ожидал”. В обед егеря наливали из рогов .и пили темное пиво, а после обеда частный узкоколейный поезд герцога (“все его вагоны были ярко окрашены в цвета Грувнера”) привез дам, которые присоединились к развлечению. Подстрелили около 2000 фазанов [1].

За две недели до того, как была разыграна эта псевдосредневековая сцена, добрейший приятель герцога, Уинстон Черчилль, который до начала этого года в продолжении пяти лет был министром финансов Британии, писал жене из Америки:

Теперь, моя дорогая, должен тебе сообщить, что большая и удивительная удача выпала мне напоследок в финансах. Перед отплытием Сэр Гарри Макгоуэн спросил меня совсем откровенно о том, что если появится такая возможность, может ли он купить акции за мой счет без предварительной консультации. Я ответил ему, что всегда могу найти 2-3 тысячи фунтов, имея ввиду, что это предел для инвестиций, т.е. для однократной покупки акций. Он, очевидно, принял его за границу, до которой я готов дойти при спекулятивной торговле с наемным капиталом. Поэтому оперировал примерно десятикратно над моим обыкновенным масштабом. Таким образом, здесь за несколько недель оформилось небольшое состояние... Я успокаиваюсь, чувствуя, что у меня и у всех нас есть что-то за душой [2].

Интересно, что Черчилль спекулировал с акциями на самом пороге катастрофы. Он был одним из приблизительно 600 тысяч спекулировавших заемным капиталом из общего числа 1 548 707 клиентов, которые в 1929 г. являлись вкладчиками фирм, связанных с двадцатью девятью фондовыми биржами Америки. В разгар горячки существовало около миллиона активных спекулянтов, а из всего 120-миллионного американского населения около 29-30 миллионов имели активную связь с рынком [3]. Черчилль, вопреки его опыту и контактам по всему миру, был информирован не более любого уличного спекулянта. Рост американской экономики прекратился в июне. Некоторый период времени последствия еще пробивали себе дорогу, но рост рыночного курса акций практически прекратился 3 сентября, за две недели до того, как Черчилль написал свое радостное письмо. Более поздние повышения были только временными всплесками на фоне устойчивой тенденции вниз. Эхо от охоты герцога еще не успело затихнуть, когда начался головоломный спад. В понедельник, 21 октября, телеграф не поспевал за новостями о падении, и так и не смог их настигнуть; в суматохе паника нарастала (первые телеграммы, требовавшие возврата займов, были отправлены в предыдущую субботу) и спекулянты начали осознавать, что могут потерять не только свои накопления, но и собственные дома. В четверг, 24 октября, акции стремительно упали, никто не покупал, спекулянты распродавали, так как не могли вернуть свои займы, толпы людей начали собираться на Броуд-стрит перед Нью-Йоркской фондовой биржей, а до конца дня одиннадцать хорошо известных на Уолл-стрит людей. покончили жизнь самоубийством. Одним из посетителей галереи над биржевым залом в этот день был сам Черчилль, наблюдавший, как исчезает его сказочное золото. На следующей неделе наступил черный вторник, 29-е, и первая продажа твердых акций с целью поднятия столь необходимой ликвидности [4].

Большие биржевые кризисы с их зрелищным поворотами удачи и людскими драмами оживляют сухую материю экономической истории. Но они не выявляют причин и следствий подобных событий, а как раз наоборот. Они только сильнее преувеличивают мифы, которые являются мощным элементом экономических толкований. Сущность благоденствия 20-x годов, причины его конца, причины большого кризиса и большой депрессии, последовавших затем, и, не на последнем месте, способ и средства, с которыми индустриальные общества вышли из них - вокруг всего этого до сих пор ведутся оживленные споры.

Почему это произошло?

Традиционное объяснение является в значительной степени морализаторским; hubris* – и последовавшее за ним nemesis**, порочная алчность - заслуженное возмездие.

*В греческих трагедиях - нарушение божественного или морального закона.

** возмездие (древн. греч.)

Его легко приспособить к марксистскому детерминизму, который, разумеется, является формой морального, а не экономического анализа. Его толкование может быть возвышенной сказкой, но не объяснит нам, что происходит в действительности, уже не говоря о том, почему это происходит.*

* О сути и происхождении кризисов см. здесь:

http://www.geocities.com/israpart/sro/index.html

(Прим. корр.)

Интерпретация, данная последователями Кейнса, ставшая общепринятым мнением в 50-е и 60-е годы, уже не звучит убедительно, потому что, очевидно, была опровергнута катастрофическими экономическими событиями 70-х к начала 80-х годов, которые показали большую депрессию под иным углом зрения. Действительно нет смысла изучать каждое из двух событий в отдельности и, вероятно, будущие историки проанализируют их во взаимосвязи. Очень сомнительно, однако, что когда-нибудь все-таки появится общепринятое объяснение одного из них или обоих сразу. Экономическая история слишком сильно связана с текущей экономической теорией и практикой, чтобы стать предметом легкопостижимого консенсуса. Таким образом то, что предлагается здесь, это только одно из возможных объяснений, имеющих своей целью устранить некоторые неправильные представления.

Первое заблуждение, которое необходимо рассеять, состоит в том, что Америка в 20-е годы проводила изоляционистскую внешнюю политику. Это неверно [5]. В то время, как американские руководители отказались официально подписать Версальский мирный договор, а тем более принять предложение Кейнса о программе американской государственной помощи для восстановления Европы, они частным и негласным образом приняли на себя некоторые обязательства по удержанию мировой экономики на ровном киле. Они согласились разделить с Британией заботу об обеспечении глобальной валюты для ведения мировой торговли - бремя, которое, на практике, до 1914 г. несло на себе лондонское Сити. Они также взяли на себя обязательство способствовать расширению мировой торговли посредством неофициальной торговой и финансовой дипломатии [6]. К сожалению, средства, используемые ими, были непочтенными и крайне нечестными. За исключением периода с 1857 до 1861, Америка имела высокие таможенные барьеры: таможенные пошлины США, распространившиеся и в континентальной. Европе, были главным опровержением их претензий, что они ведут свои сделки на чисто капиталистических, laissez-fairs (без вмешательства государства) принципах. Если бы Гардинг, Кулидж и Гувер действовали сообразно принципам свободной инициативы, то они бы возобновили неуспешную политику Вильсона с 1913 г., уменьшив американские таможенные налоги. В. сущности, они сделали как раз наоборот. Закон Фордни-Маккумбера о. пошлинах в 1922 г. и, особенно, закон Хоули-Смута в 1930 г., на который Гувер не пожелал наложить вето, были опустошительными ударами по мировой торговле и, в конечном счете, - по американской [7]. Неоспоримым фактом является то, что американским президентам и руководству Конгресса нехватило политической смелости воспротивиться Национальной ассоциации производителей, Американской федерации труда, а также местному лоббизму, и вести эффективную интернациональную политику, отвечающую экономическим взглядам, которых они. якобы придерживались.

Вместо этого они решили попытаться сохранить процветание в мире путем преднамеренного раздувания денежно-кредитной массы. Это стало возможным благодаря созданной до войны системе банков Федерального резерва и, кроме того, эти действия можно было проводить тайно, без законодательного утверждения и контроля и без общественной огласки и вмешательства. Они не требовали выпуска денег: в США было в обращении 3,68 миллиарда долларов в начале 20-х годов и 3,64 миллиарда в 1929 г., когда бум закончился. Но увеличение общей денежной массы в денежных заместителях или кредитных билетах, было огромным: от 45,3 миллиардов 30 июня 1921 г. до 73 миллиардов в июле 1929г. - увеличение на 61,8 процентов за восемь лет [7]. Белый дом, Министерство финансов при Эндрю Меллоне, Конгресс и, разумеется, также частные банки, как соучастники, раздували кредиты. В своем годовом отчете за 1923 г., Федеральный резерв описывает эту политику с откровенной грубостью: “Банки федерального резерва являются... источником, к которому обращаются банки-члены, когда потребности деловых кругов в момент расширения бизнеса превышают необходимые наличности, и забирают назад излишки во время спада в бизнесе.” [9] Эта политика длительной кредит-инфляции была формой вульгарного кейнсианства еще до того, как сам Кейнс сформулировал его усложненный вариант, и могла бы быть оправданной, если бы годовым процентам дали возможность достичь своего естественного уровня: т.е., если бы производители и фермеры, которые брали кредиты, платили бы проценты в том размере, в котором вкладчики действительно были бы готовы им их дать. Но опять Белый дом, Министерство финансов, Конгресс и банки действовали в сговоре, чтобы сохранить искусственно заниженные банковские и годовые проценты. На самом деле, официальной политикой Федерального резерва было не только “расширять кредитные ресурсы”, но и делать это “при достаточно низких годовых процентах, которые бы стимулировали, защищали и поддерживали все виды законного бизнеса” [10].

Это преднамеренное вмешательство в обращение и стоимость денег использовалось в 20-е годы не только для достижения его изначальной цели - расширения американского бизнеса, но и для проведения предположительно добронамеренной международной политики. В то время, как правительство требовало выплаты военных кредитов, оно активно помогало иностранным правительствам набирать средства в Нью-Йорке, как своей политикой дешевых денег, так и посредством активного вмешательства в рынок иностранных ценных бумаг. Правительство ясно давало понять, что отдаст предпочтение некоторым .займам, а другим - нет. Так, на уровне частного предпринимательстна, политика иностранных кредитов стала предтечей программы помощи иностранным государствам, осуществленной после 1947 г. Цели были те же: удержать международную экономику на плаву, поддерживать определенные привилегированные режимы и, не на последнем месте, помочь американским экспортным отраслям. В качестве условия правительственной помощи для отдельных кредитов, выдвигалось требование: часть из средств должна была быть израсходована в США.. Бум иностранных кредитов начался в 1921 г. (после решения правительства от 20 мая 1921 г. и встречи, проведенной через пять дней между Гардингом, Гувером и инвестиционными банкирами США), а прекратился в конце 1928 г., совпав точно с началом расширения денежного обращения, лежавшего в основе бума. В сущности, американское правительство отвергло рациональный laissez-fairs выбор свободной торговли и твердой валюты и устремилось к мягкому политическому варианту протекционистских таможенных налогов и инфляции. Защищенные от таможенных налогов внутренние отрасли, субсидированные неэкономичными кредитами экспортные отрасли и, разумеется, инвестиционпме банки, которые выпускали облигации, все они были в выигрыше. А в проигрыше было население в целом, - лишенное конкурентных цен на основе дешевого импорта, оно страдало от вызванной инфляции и было конечной жертвой движения по наклонной плоскости [11].

Кроме того, так как правительство само было замешано в сделках с иностранными кредитами, оно в большой степени потеряло моральное право осуждать биржевую спекуляцию. Гувер, который в 20-х годах был министром торговли (до того как стал президентом), рассматривал Уолл-стрит как какое-то жалкое казино, и в тоже время усердно поощрял рынок иностранных ценных бумаг. Даже плохие кредиты, утверждал он, помогают американскому экспорту и, таким образом, обеспечивают занятость населения [12]. Некоторые из выпущенных иностранных ценных бумаг, однако, были почти столь. же скандальными, как и самые плохие биржевые сделки. Так в 1927 г. Виктор Шёперле, вице- президент по латиноамериканским кредитам в “Нэшнл сити компани” (филиале “Нэшнл сити банк”), докладывал по Перу: “Много долгов; неблагоприятный моральный и политический риск; тяжелое положение с внешним долгом, ситуация с торговлей приблизительно на том же уровне, что и в Чили в последние три года. Национальные ресурсы более разнообразны. Относительно экономических перспектив Перу будет развиваться быстрыми темпами в течение следующих десяти лет”. Несмотря на это “Нэшнл сити банк” отпустил займ в 15 миллионов долларов для Перу, затем через небольшой период времени еще один - в 50 миллионов и 25 миллионов в виде эмиссии. Расследование Конгресса, проведенное в 1933-1934 г.г., установило, что Хуан Легия, сын перуанского президента, получил 450 000 долларов от “Нэшнл” и ее соучастников в связи с займом. Когда его отца свергли, Перу перестала выплачивать займ [13]. Это был всего один случай из большого числа ему подобных. Нестабильность основ большей части рынка иностранных кредитов была одним из главных элементов кризиса доверия и распространения рецессии на Европу. И, в сущности, эта нестабильность не являлась последствием правительственной политики laissez-fairs, а напротив, была результатом постоянного государственного вмешательства.

“Стабилизаторы”

Интервенционизм путем создания искусственного дешевого кредита не был американским изобретением. Он был британским изобретением. Англичане называли его “стабилизацией”. Хотя Британия вплоть до 1914 г. была номинально laissez-fairs государством (и в некотором отношении даже больше чем Америка, потому что практиковала свободную торговлю), британские экономические философы не были довольны цикличностью в экономике, которая, как они были убеждены, могла быть сглажена путем специальных комбинированных усилий для обеспечения стабилизации цен. Не следует думать, что Кейнс упал словно гром среди ясного неинтервенционистского неба: он не ушел намного дальше правоверных британских пророков. Еще до войны cэp Ральф Хотри, заведующий финансовыми исследованиями в Министерстве финансов, утверждал, что центральные банки в состоянии стабилизировать ценовой уровень посредством создания международного кредита (т.е. инфляции), и таким образом, могли бы преодолеть пассивное принятие цикличности в девятнадцатом веке, которое он считал аморальным. После 1918 г. взгляды Хотри стали общепринятой истиной в Британии и распространились в Америке после Версальских переговоров. Во времена рецессии в 1920 г. был основан Союз за стабильную валюту (позднее - Национальная валютная ассоциация), привлекший к себе американский истеблишмент, а из-за рубежа - таких людей, как Эмиля Моро, управляющего Банк де Франс, Эдуарда Депеша, лорда Мелчита, создателя Ай-Си-Ай (Imperial Chemical Industries – ICI), Луи Ротшильда, шефа австрийского филиала, А.Дж.Бальфура и таких британских экономистов, как А.Пигу, Отто Кана, сэра Артура Сольтера и самого Кейнса[14].

Кейнс выступал в защиту “управляемой валюты” и стабилизированного уровня цен в своей книге “Трактат о валютной реформе” (1923). В те времена стабилизация была не только принята, но и практиковалась. Хотри вдохновил резолюции о стабилизации на Генуэзской конференции в 1922 г.; Финансовый комитет Лиги наций был за стабилизационные меры; и особенно, “Банк оф Инглэнд” стоял за эти меры. И Монтэгю Норман, его управляющий, и его главный советник по международным вопросам сэр Чарльз Аддис, были страстными апостолами веры. Их самым крупным последователем стал Бенджамин Стронг, управляющий нью-йоркского Банка федерального резерва, который до своей смерти в 1928 г. был всемогущ в формировании американской финансовой политики. Гувер с полным правом называл Стронга “мозговым дополнением Европы” и он, действительно, был агентом скрытой американской внешней политики экономического управления. Даже без преувеличения можно сказать, что в течение большей части 20-х годов международная экономическая система была под совместным наблюдением Нормана и Стронга [15]. Именно Стронг сделал возможным возврат Британии к золотому стандарту в 1925 г. тем, что продолжил кредитные линии от нью-йоркского Банка федерального резерва и заставил Дж.П.Моргана сделать то же самое; лондонский “Банкер” писал: “У Англии нет лучшего приятеля”. Подобные кредитные линии позднее были открыты для Бельгии, Польши, Италии и других стран, отвечающих финансовым стандартам Стронга-Нормана [16].

Разумеется, “золотой стандарт” не был истинным. Настоящий скончался в 1914 г. Клиент не мог, придя в “Банк оф Инглэнд”, потребовать золотой фунт взамен банкноты стоимостью в один фунт стерлингов. Подобным было положение с золотым стандартом и в других европейских странах. Правильным термином является “стандарт золотого слитка”; центральные банки сохраняли золото в больших слитках, а обыкновенные граждане не считали возможным держать его у себя (хотя теоретически американцы могли требовать золотые доллары до 1933 г.). Действительно, когда в 1926 г. был разработан план о предоставлении настоящего золотого стандарта Индии, Стронг и Норман объединились для его провала под предлогом, что тогда бы утечка золота со всего мира к индийским подушкам приняла бы катастрофические размеры. Короче, деятельность по введению Золотого стандарта в 20-е годы была вообще не настоящим laissez-fairs, а iaissez-faire “для отвода глаз” [17]. Она была добронамеренным деспотизмом под тайным управлением небольшой элиты из Больших и Добрых. Стронг рассматривал свою политику дешевых денег и расширения кредита как альтернативу американской поддержки Лиги Наций, и ему было совершенно ясно, что общественное мнение в США не приняло бы ее, если бы факты вышли наружу. Поэтому он настаивал, чтобы периодические встречи банкиров проводились совсем неофициально. Финансовая политика, которая старается избежать пристального внимания общественности, подозрительна сама по себе. Она подозрительна вдвойне тем, что, создав золотую меру стоимости, не доверяет обыкновенным гражданам - окончательным судьям стоимости, - самим применять эту меру. Почему банкиры опасались, что обыкновенные мужчины и женщины, получив такую возможность, моментально бы набросились на золото, которое само по себе не давало прибыль, в то время, как имели возможность инвестировать в здоровую и прибыльную экономику? Здесь было что-то не чисто. Германский банкир Ялмар Шахт постоянно апеллировал за истинный золотой стандарт, как единственное средство, гарантирующее, что расширение финансируется настоящими добровольными вкладами, а не банковским кредитом, определяемым небольшой финансовой олигархией Зевсов [18].

Но “стабилизаторы” сметали все на своем пути, У себя дома и за рубежом они постоянно добавляли в систему еще кредитов, а когда экономика показала признаки спада, они лишь увеличили дозу. Особенно показательный случай имел место в июне 1927 г., когда Стронг и Норман организовали тайную встречу банкиров в Лонг-Айлендском имении Огдэна Милза, заместителя председателя американского Министерства финансов, и г-жи Рут Пратт, наследницы “Стандард ойл компани”. Стронг держал Вашингтон в неведении и не позволил присутствовать даже самым высокопоставленным своим коллегам. Он и Норман решились на еще одну вспышку инфляции, а протесты Шахта и Шарля Риста, заместителя управляющего “Банк де Франс”, были отброшены. Нью-йоркский Банк федерального резерва снизил основной годовой процент еще на полпроцента, до 3,5 процентов; как Стронг сказал Ристу, “дадим небольшой coup de whiskey (дозу виски для бодрости) фондовому рынку” - и, в результате, привел в движение последнюю, самую, высокую волну спекуляции. Адольф Миллер, член Совета федерального резерва, позднее описывал это решение в своих показаниях перед Сенатом как “самую большую и самую смелую операцию, предпринятую когда-либо Системой федерального резерва, приведшую к одной из самых дорогостоящих ошибок, допущенных ею или какой-либо другой банковской системой в последние семьдесят пять лет” [19].

Цели Британии

Возражением германской стороны под влиянием монетаристской Венской школы Л.фон Мизеса и Ф.А.Хайска было то, что вся инфляционная политика коррумпирована. Французское возражение было, что она отражает цели британской внешней политики при охотном соучастии американцев. Как писал Моро в своем тайном дневнике:

Англия - первая европейская страна, восстановившая свою стабильную и твердую валюту, теперь использует это преимущество, чтобы заложить основы для своего истинного финансового господства над Европой... Валюты будут разделены на два класса. К первому классу будут отнесены доллар и фунт, базируемые на золоте, а валюты второго класса уже будут базироваться на фунте и на долларе. При этом часть их Золотого резерва будет находиться в “Банк оф Инглэнд” и в Банке федерального резерва в Нью-Йорке; таким образом, местная валюта потеряет свою независимость [20].

В общем, Моро утверждал, что экономическая политика, поставленная на службу политическим целям, каким, несомненно, было англо-американское управление валютой, в конечном результате не может достичь своих экономических целей. Это было абсолютно верным, как относительно положения в стране, так и за рубежом. Внутри страны (и в Америке, и в Британии) цель стабилизации состояла в поддержании стабильных цен и в предохранении зарплат от спада, который мог бы привести к социальному брожению; за границей дешевые деньги и легко получаемые кредиты поддерживали торговлю на плаву, вопреки американскому протекционизму и британскому искусственно усиленному фунту. Целью было желание избежать неприятностей и обойти необходимость решения наболевших политических дилемм.

Эта политика казалась успешной. Во второй половине десятилетия дешевый кредит, накачанный политикой Стронга-Нормана в мировую экономику, оживил все еще не достигшую своего довоенного уровня торговлю. В то время, как в 1921-1925 г.г. темпы роста мировой торговли в сравнении с 1911-1914 г.г. фактически были минус 1,42, то в четырехлетний период 1925-1929 г.г. она достигла темпа роста 6,74, не превзойденного вплоть до конца 50-х годов [21]. Цены, несмотря на это, оставались стабильными: Статистический индекс бюро по труду на оптовые цены, взятый за 100 в 1926 г., показывал, что колебания в США были только от 93,4 в июне 1921 г. до максимума 104,5 в ноябре 1925 г. и затем пошли вниз до 95,2 в июне 1929 г. Так, идея целенаправленного управления ростом в рамках ценовой стабильности превратилась в реальность. Это, наконец-то, стало настоящим управлением экономикой! Кейнс описывал “успешное управление долларом Советом федерального резерва в 1923-1928 г.г.” как “триумф”. Мнение Хотри было: “Американский эксперимент по стабилизации с 1922 г. по 1928 г. показал, что раннее лечение может остановить тенденцию как к инфляции, так и к депрессии... Американский эксперимент является большим шагом вперед в сравнении с практикой девятнадцатого века” [22].

Угрожающие симптомы

И все-таки, инфляция все это время не только имела место в Америке, но и нарастала. То, что по-видимому никто не смог оценить, было значение феноменального роста производительности труда в США между 1919 г. и 1929 г.: продукция на одного рабочего в материальном производстве выросла на 43 процента. Это стало возможным благодаря головокружительному скачку капиталовложений, которые росли со среднегодовым темпом 6,4 процента [23]. Рост производительности должен был проявиться в падении цен. Степень, до которой этого не произошло, отражает уровень инфляции, вызванной экономическим управлением, направленным на стабилизацию. Верно, если бы цены не управлялись, зарплаты тоже бы упали. Но падение цен должно было бы проходить более стремительно, а отсюда, реальные зарплаты - покупательная способность - росли бы более стабильно, рука об руку с производительностью. *

*См. ссылку, указанную выше http://geocities.com/israpart/sro/index.html

(Прим. корр.)

Рабочие могли бы радоваться большему количеству товаров, которые, благодаря их возросшей производительности труда, буквально сыпались из фабрик. А в действительности, рабочие семьи вынуждены были бороться, чтобы не отстать от нового благоденствия. Они могли позволить себе автомобиль - и не больше. Но уже его замена стоила им огромных усилий. Бум в двадцатые годы базировался в основном на автомобилях. В конце 20-х годов Америка производила почти столько же автомобилей, сколько и в 50-х годах (5 358 000 - в 1929 г.; 5 700 000 - в 1953 г.). Действительно.большой и абсолютный реальный рост акций в 20-е годы имел “Дженерал Моторс”: каждый, кто купил обыкновенных акций на 25 000 долларов, стал миллионером в 1929 г., когда Джи-Эм получал годовую прибыль в 200 миллионов долларов [24]. Трудность экономического роста, в котором автомобили были ведущей отраслью, заключалась в том, что при недостатке средств, жизнь автомобиля произвольно продлевалась на пять-десять лет. В декабре 1927 г. Кулидж и Гувер хвастались, что средние ставки в промышленности достигли 4-х долларов в день или 1200 долларов в год. Но их же собственные правительственные агентства давали оценку, что содержание семьи из пяти человек в “здравии и приличии” стоит 2 000 долларов в год. По некоторым данным, рост числа работающих женщин отражал падение реальных доходов, особенно у средних классов [25]. Когда же бум продолжился, а цены не снизились, для потребителя стало.все труднее поддерживать его ход. Банкиры, в свою очередь, тоже должны были засучить рукава,. чтобы накачивать экономику: “маленький coup de whiskey” Стронга был последним большим усилием: на следующий год он умер, не оставив после себя никого с таким же уровнем монетаристского авантюризма или с .подобным авторитетом.

“Последнее усилие” Стронга практически мало помогло реальной экономике. Оно лишь стимулировало спекуляцию. Только малая часть из нового кредита достигала массового потребителя. В сущности, расходная часть американской экономики не была сбалансирована. Пять процентов населения с самыми большими доходами имели одну треть всего личного дохода, но они не покупали фордов или шевроле, автомобилей массового спроса. Действительно, часть доходов, полученных от процентов, дивидендов и ренты по сравнению с зарплатой была приблизительно в два раза больше, чем после 1945 г. [26]. “Доза виски” Стронга облагодетельствовала исключительно тех, кто не жил на зарплату: последняя фаза бума была чисто спекулятивной. До 1928 г. цены на фондовой бирже просто шли в ногу с действительной производительностью труда в промышленности. С начала 1928 г. начал нарастать элемент нереальности, даже фантастики. Как сказал Баджет, “люди бывают особенно доверчивыми, когда они очень счастливы” [27]. Количество акций, которые сменили своих владельцев, от рекордных 567 990 875 в 1927 г. достигло 920 550 032.

Появились два новых угрожающих элемента: огромный рост спекуляций заемным капиталом и нашествие созданных на скорую руку инвестиционных трестов. По традиции акции оцениваются приблизительно десятикратным доходом от них. При покупке акций с заемным капиталом, прибыли от них были 1-2 процента, гораздо меньше, чем 8-12 процентовый годовой процент на займы, использованные для их покупки. Это означает, что любая прибыль была всего лишь простым увеличением капитала. Так, Американская радиокорпорация, которая вообще не выплачивала дивидендов, поднялась с 85 до 420 пунктов в 1928 г. В 1929 г. некоторые акции продавались в пятьдесят раз дороже доходов от них. Как выразился один эксперт, рынок “обесценил не только будущее, но и грядущее за ним” [28]. Рыночный бум, основанный на увеличении капитала, был просто формой пирамидальной продажи. Новые инвестиционные тресты, которые к концу 1929 г. появлялись с темпами по одному в день, были типичными перевернутыми пирамидами. Они имели так называемый “высокий леверидж” через собственные якобы доходные капиталовложения, и обеспечивали феноменальный рост на очень небольшом фундаменте действительного роста. Так, “Юнкайтед фаундерс корпорейшн” была раздута до компании с номинальными ресурсами 686 165 000 доллара, начав с капиталовложения всего лишь в 500 долларов (купленная после банкротства). Рыночная стоимость другого инвестиционного треста в 1929 г. была свыше миллиарда долларов, но его главный актив, электрическая компания, стоил в 1921 г. всего лишь 6 миллионов долларов. [29]. Предполагалось, что они дадут возможность маленькому человеку “включиться в игру”. В сущности, они лишь создали дополнительную надстройку из почти чистой спекуляции, а “высокий леверидж” начал работать в обратном направлении, когда рынок в конце концов рухнул.

Удивительно, что после того, как спекуляции с заемным капиталом и трестовое инвестирование взяли верх, федеральные банкиры не подняли годовых процентов и продолжали держаться за дешевые деньги. Однако в начале 1929 г многие из банкиров потеряли чувство реальности. Они даже сами спекулировали часто собственными же акциями. Одним из злостных нарушителей был Чарльз Митчелл (в конце концов, в 1938 г., привлеченный к ответственности за крупное присвоение), председатель “Нэшнл сити банк”, который 1 января 1929 г. стал директором Банка федерального резерва Нью-Йорка. Митчелл играл роль Стронга на более низком уровне и поддерживал бум в течение большей части 1929 г. Разумеется, многие из действий, внесших свою лепту в крах и объявленных Конгрессом и Новой комиссией по ценным бумагам и обмену в 1930 г. незаконными, в 1929 году все еще считались приемлемыми. Яростная “охота на ведьм”, которая началась в 1932 году сенатской Комиссией по банковским делам и валюте и послужила прототипом охоты в 40-х и начале 50-х годов, практически раскрыла очень немного нарушений закона. Митчелл был единственной крупной жертвой, и его случай говорил скорее об общественных нравах высших финансовых кругов, чем о действительной злонамеренности [30]. Генри Джеймс не стал бы жаловаться, но марксистские фанатики были разочарованы. “Любой большой кризис - писал Баджет - раскрывает неимоверные спекуляции многих респектабельных домов, никем ранее не подозреваемых” [31]. Крах 1929 г., кроме того, вывел на всеобщее обозрение наивность и невежество банкиров, бизнесменов, специалистов с Уолл-стрита и академических экономистов - всех, сверху донизу; он показал, что они ничего не понимали в системе, которой так самоуверенно манипулировали. Они пытались заменить своей “добронамеренной политикой” то, что Адам Смит называл “невидимой рукой” рынка, и таким образом, вызвали катастрофу. Спуск по наклонной плоскости вообще не указывал на опасности саморегулирующейся экономики (как утверждал позднее Кейнс и его школа, - а в свое время Кейнс не предвидел ни краха, ни размаха, ни продолжительности депрессии). Он показал обратное: риск плохо информированного вмешательства.

Спад и крах

Кредит-инфляция отшумела в конце 1928 г. В результате этого, через шесть месяцев экономика пошла на спад. Рынок рухнул на три месяца позднее. Всего этого можно было ожидать: оно было полезно и его надо было приветствовать. Это была типичная схема девятнадцатого века и двух десятилетий до 1920--1921 г.г.: капиталистическая “нормальность”. Хозяйственная рецессия и биржевой спад были не только обычными, но и необходимыми частями цикла роста: они отделяли ягнят от козлищ, ликвидировали нездоровые элементы в экономике и изгоняли паразитов; как сказал Дж.К.Гэлбрейт: “Польза от депрессии состоит в том, что она выводит на белый свет то, что финансовые ревизоры не могут открыть” [32]. Хозяйственные спады играют очень существенную роль. Они должны быть крутыми. Но не обязательно, чтобы они были продолжительными, потому что они могут саморегулироваться. Все, что они требовали от правительства, деловых кругов и общественности, это было терпение. Рецессия 1920 г. самоотрегулировалась за год. Не существовало никаких причин для того, чтобы рецессии 1929 г. потребовалось больше времени, так как, по словам Кулиджа, американская экономика была здоровой в своей основе. Как мы уже видели, спад на фондовой бирже начался в сентябре и перешел в панику в октябре. 13 ноября, к концу паники индекс акций упал с 452 до 224. В этом не было ничего плохого. Он был только 245 в декабре 1928 г. после годового стремительного возрастания. Паника просто отбросила спекулятивный элемент, оставляя здоровые акции с их приблизительно правильной ценой относительно дохода, получаемого от них. Если бы рецессии было позволено саморегулироваться, что могло произойти еще до конца 1930 г., аналогично предыдущим случаям, доверие могло бы быть восстановлено, и мировой провал вообще бы не произошел. Вместо этого, рынок устремился вниз, медленно, но верно, перестав быть отражением экономической реальности - истинной его функции, - а стал локомотивом проклятия, который тянул за собой к уничтожению всю страну и следом за ней - весь мир. К 8 июля 1932 г. индустриальный индекс “Нью-Йорк Таймc” упал до 58 от 224 в начале паники. Акции “U.S.Steel”, продаваемые по 262 до падения рынка в 1929 г., теперь были только по 22. Курс “GM”, которая еще тогда была одной из особенно хорошо управляемых и преуспевающих производственных группировок в мире, упал с .73 на 8 [33].

В это время вся мировая перспектива сильно изменилась к худшему. Как это случилось? Почему восстановление не протекало нормально? Чтобы получить правильный ответ, необходимо проникнуть глубже, чем традиционные мнения о Герберте Гувере и его наследнике по президентской власти - Франклине Рузвельте.

Гувер

Общепринятым является мнение, что Гувер из-за своей иделогической привязанности к laissez-fairs отказался использовать государственные средства для реинфляции и, таким образом, продлил и углубил депрессию вплоть до избрания Рузвельта, который немедленно повернул официальный политический курс вводом Нью-Дил, формы кейнсианства, и вытащил Америку из ямы. Гувер представлялся символом всего отжившего, дискредитированного прошлого, Рузвельт - символом будущего, а 1932-1933 г.г. - водоразделом между старомодной рыночной экономикой и добронамеренной новой управляемой экономикой и обществом благоденствия Кейнса. Эта версия событий пошла как журналистическая лже-пропаганда коллег и поклонников Рузвельта, а затем была возведена в солидную историческую конструкцию двумя поколениями либерально-демократическик историков [34]. Этот исключительно живучий исторический миф содержал в себе очень мало истины. Действительность была намного сложнее и интереснее.

Гувер был одной из трагических фигур нашей современности. Никто другой лучше его не иллюстрировал собой суждение Тацита о Гальбе, omnium imperii nisi imperasset (по общему мнению годен для управления, если бы не управлял). Как мы уже заметили, Первая мировая война начала век социальной инженерии. Некоторым его адептам хотелось бы пойти еще дальше и поставить самого инженера на царство. Торстейн Веблен, самый влиятельный прогрессивный писатель в Америке в первой четверти двадцатого века, утверждал и в “Теории класса рантье” (1899), и в “Инженерах и системе цен” (1921), что инженер, которого он рассматривал как бескорыстную и добронамеренную фигуру, должен вытеснить бизнесмена, устраняя как ценности незанятого в производстве класса рантье, так и. мотивы для прибыли, и управлять экономикой в интересах потребителей [35]. В Советском Союзе, в котором социальная инженерия была принята в особенно больших масштабах и на самый длительный период в сравнении с любым другим обществом, в большей или меньшей степени случилось именно это; инженеры стали господствующими элементами в управляющем классе (хотя до сих пор без большой пользы для потребителя).

Гувер, родившийся в 1874 г., не только верил в некий вид социальной инженерии; он на самом деле был инженером. Он был сиротой из крайне бедной фермерской семьи из Айовы, и его история была классическим примером американского успеха. Пробив себе дорогу через Станфордский университет, он получил диплом инженера, а позднее, с 1900 г. до 1915 г., создал собственный капитал в 4 миллиона долларов, работая по всему миру в горнодобывающей промышленности. [36]. Попав в группу Вильсона во время войны, он стал ее ведущим членом, впитав в себя философию энергичных правительственных директив и планов, а позднее, будучи во главе американской послевоенной комиссии по восстановлению (предшественнице плана Маршалла и программы “Четырех пунктов”), завоевал мировую известность доброжелательного интервенциониста. Максим Горький писал ему: “Вы спасли от смерти 3 500 000 детей и 5 500 000 взрослых”[37]. В действительности он избирательно использовал “пищевую” дипломатию, чтобы разбить коммунистический режим Бела Куна в Венгрии и помешать возрождению Габсбургов в Австрии, в то время как поддерживал привилегированные режимы англо-саксонских сил [38]. Кейнс писал о нем, как о “единственном человеке, который вышел из Парижского испытания с возросшей репутацией,... который создавал на совещаниях в Париже, когда участвовал в них, точно ту атмосферу реализма, знания, великодушия и бескорыстия, которая, если бы могла существовать и в других средах, то принесла бы всем нам Добрый Мир” [39]. Франклин Рузвельт, который, будучи заместителем министра флота, также участвовал в военной администрации и разделял общие планы Гувера, писал своему приятелю: “Я уверен, в том, что он чудесен, и мне очень бы хотелось, чтобы мы смогли сделать его президентом Соединенных Штатов. Лучше него нет” [40].

В качестве министра торговли за восемь лет Гувер проявил себя, как приверженец корпоративизма, активных действий и интервенционизма, действуя против общих усилий, (или, скорее, их отсутствия) в администрациях Гардинга и Кулиджа. Его предшественник Оскар Страус сказал ему, что придется работать только по два часа в день, “укладывая рыбок спать на ночь, и выключая освещение на берегу”. В сущности, его министерство было единстаенным, увеличившим свой штат с 13005 до 15 850 мест, и расходы с 24,5 миллиона долларов до 37,6 миллионов [41]. Он вступил в должность в самом конце депрессии, и сразу же занялся формированием комитетов и отраслевых советов, поддержкой исследовательских программ, увеличением расходов, убеждением работодателей поддерживать зарплаты и вводить “разделенное время” для увеличения количества рабочих мест, а также и в особенности - форсированием “сотрудничества между федеральными управлениями и управлениями штатов и муниципалитетов для увеличения количества государственных рабочих мест”[42]. Повсюду он образовывал комитеты и исследовательские группы, Спонсировал доклады и рабочие коллективы, создавая атмосферу хлопотливой деловитости. Не было такой области общественной деятельности, в которой Гувер не действовал бы интенсивно и, обыкновенно, лично: детское здравоохранение, положение индейцев, нефть, окружающая среда, общественное образование, жилье, хищения общественной собственности, сельское ходяйство. Как президент, он также был и министром земледелия, а Закон о земледельческом рынке 1929 г. был полностью его делом [43]. Гардингу не нравилась эта гиперактавность, но он находился под влиянием Гувера - “самая хитрая бестия, из тех, кого я зпаю”[44]. Кулидж также не выносил его активность, но в его времена Гувер уже успел пустить слишком глубокие корни в республиканской администрации, чтобы быть отстраненным.

Кроме того, корпоративизм Гунера - идея, что государство, бизнес, профсоюзы и все другие Большие братья должны работать сообща, действуя внимательно, но упорно и непрерывно, чтобы сделать жизнь лучше - был общепринятой истиной на повестке дня у просвещенных капиталистов, левых республиканцев и несоциалистической интеллигенции. Корпоративизм в стиле янки был американским ответом новым общественным формам в Европе, особенно фашизму Муссолини: он был столь же важен для приверженцев правых в двадцатые годы, как сталинизм - в тридцатые годы. [45]. Гувер был его непревзойденным импресарио и идеологом. (Один из его поклонников, Жан Моро, позднее переименовал этот подход в “индикативное планирование” и взял его за основу, как для французской послевоенной плановой системы, так и для Европейского экономического сообщества.)

Несмотря на это, Гувер не был этатистом (сторонником вмешательства государства в экономику – от фр. etat, государство). Он говорил, что против любого опыта “протащить фашизм в Америку через заднюю дверь” [46]. По многим вопросам он был либерален. Гувер желал, чтобы помощь шла в неразвитые страны. Он осуждал исключение японцев из иммиграционных квот в 1924 г. Его супруга составляла компанию супругам чернокожих конгрессменов. Он не рассказывал антисемитских анекдотов, как Вудро Вильсон и его супруга или Франклин Рузвельт [47]. Для довольно широкого круга он являлся ведущим американским общественным деятелем, задолго до его вступления в Белый дом.

Отсюда и шло общее убеждение, что Гувер как президент сотворит чудеса. “Филадельфия Рекорд” называла его “бесспорно, самой авторитетной фигурой в современной науке инженерно-государственного искусства”. По мнению “Бостон Глоуб”, нация знала, что в Белом доме есть человек, который верит в “действительную силу власти” [48]. Его называли “великим инженером”. Гувер говорил: “я обеспокоен преувеличенным представлением, которое люди имеют обо мне. Они убеждены, что я какой-то супермен и что для меня нет ничего невозможного” [49]. Но, в действительности, он не был растревожен и точно знал, что делал. Он управлял администрацией как диктатор, игнорируя или шантажируя Конгресс, пренебрегал законами как диккенсовский герой. Он любил говорить своим подчиненным: “Когда вы меня узнаете лучше, то поймете, что если я сказал о чем-либо, что это так, значит так оно и есть” [50].

Когда в марте 1929 г. Гувер стал президентом, механизм, который породил депрессию уже был запущен. Единственное полезное действие, которое он мог бы (и был в состоянии) совершить, это позволить искусственно заниженным годовым процентам подняться до их естественного уровня - высокого при этих обстоятельствах, что могло бы намного раньше остановить бум на фондовой бирже и избежать злосчастной драмы осени 1929 г. Но он не сделал этого, так как снижение стоимости кредита государственными методами было сущностью его политики. Когда кризис достиг очевидных размеров, Эндрю Меллон, министр финансов, в конце концов отбросил его интервенционистскую философию и вернулся к строгой laissez-fairs, Он сказал Гуверу, что политика администрации должна заключаться в “ликвидации рабочих мест, ликвидации акций, ликвидации ферм, ликвидации ипотек” и, таким образом, необходимо “очистить экономику от гнилья” [51]. Это был единственный разумный совет, который Гувер получил за все время своего президентства. Если бы депрессию оставили развиваться саму по себе, то нездоровые фирмы быстро бы обанкротились, а здоровые бы уцелели. Зарплаты бы упали до их естественного уровня, а это не нравилось Гуверу. Он верил, что высокие зарплаты являются, основным критерием процветания, и что их сохранение было самым важным элементом в политике сдерживания и преодоления депрессии [52].

Ошибка

Поэтому, еще с самого начала, Гувер решил взяться за экономическую цикличность и набросился на нее всеми средствами государственного управления. “Ни один президент до этого не считал, что в подобных случаях правительство несет ответственность, - писал он, - ...здесь мы должны овладеть новой областью” [53]. Он возобновил кредит-инфляцию, при которой Банк федерального резерва только в последнюю неделю октября 1929 г. добавил почти 300 миллионов долларов к кредитам. В ноябре он созвал серию конференций с лидерами промышленности, где заставил их торжественно пообещать не урезать зарплаты и даже при возможности их повышать - обещания выполнялись до 1932 г. Журнал Американскцй федерации труда трубил об этой политике: никогда раньше американские работодатели не призывались к совместным действиям, а это решение якобы знаменовало собой “эпоху прогресса цивилизации - высокие зарплаты” [54]. Кейнс, в памятной записке британскому премьер-министру, лейбористу Рамсею Макдональду, восхвалял достижения Гувера в поддержании уровня зарплат и считал, что действия Федерального банка по расширению кредита были “вполне удовлетворительными” [55].

В сущности, во всех своих основных чертах, действия Гувера олицетворяли то, что позднее было названо политикой “кейнсианства”. Он сильно урезал налоги. Налоги семейного человека с доходом в 4000 долларов упали на две трети [56]. Он увеличил государственные расходы тем, что нарочно влез в огромный государственный дефицит в размере 2,2 миллиарда долларов в 1931 г., так что доля государства в валовом национальном продукте выросла с 16,4 процента в 1930 г. до 21,5 процентов в 1931 г. Этот скачок в государственных расходах, достигший 1,3 миллиарда в 1931 г., несомненно, был самым большим за всю американскую историю в мирное время, и в большей части (1 миллиард) был за счет увеличения трансферных платежей [57]. Верно, что Гувер исключил непосредственную помощь и, где было возможно, направлял государственные средства через банки, а не напрямую к фирмам и частным лицам. Но то, что он пытался использовать государственные средства для реинфляции, было вне всякого сомнения. Совет Кулиджа делегации разгневанных фермеров был беспардонен: “Займитесь религией!” А новый закон Гувера о земледельческом рынке давал им 500 миллионов долларов из Федерального банка, которые были увеличены еще на 100 миллионов в начале 1930 г. В 1931 г. он начал применять этот подход ко всей экономике в целом; его Финансовая корпорация по реконструкции (ФКР) стала частью правительственной программы интервенции в экономику в девяти пунктах, которую он разработал в декабре. За четырехлетний срок управления Гувера было начато больше крупных общественных строек, чем за предыдущие тридцать лет, в их числе мост через залив в Сан-Франциско, акведук в Лос-Анжелесе и водохранилище “Гувер”; проект судоходного канала стал жертвой Конгресса, а не Белого дома. В июле 1932 г. капитал ФКР почти удвоился до 3,8 миллиардов долларов и новый Чрезвычайный закон о помощи и строительстве расширил его положительную роль: только в 1932 г. по нему было выдано 2,3 миллиарда кредитов и 1,6 миллиарда наличных денег. К сожалению, поскольку уже существовало единодушное согласие, что бюджет необходимо сбалансировать заново после двух лет дефицита, Закон о доходах в 1932 г. привел к самому большому росту налогов во всей истории США в мирное время - обложение высоких доходов подскочило с одной четверти до 63 процентов. Это обессмыслило предыдущее снижение налогов, но Гувер уже потерял контроль над Конгрессом, и был не в состоянии проводить последовательную фискальную политику.

Интервенционизм Гувера сопровождался непрестанной “активистской” риторикой. Он, возможно, был первым из появившейся позднее многочисленной армии политиков демократической партии, которые употребляли военные метафоры в контексте положительной экономической политики: “Битва за пуск нашей экономической машины в этих чрезвычайных условиях принимает новые формы и временно требует от нас новой тактики. Мы использовали подобные чрезвычайные полномочия, чтобы выиграть войну; можем их использовать и для борьбы с депрессией...” (май 1932). “Если не допустить отступления, если продолжить уже организованную атаку, значит эта битва выиграна...” (август 1932). “Мы могли бы ничего не делать. Это стало бы окончательным провалом. Вместо этого мы встречаем положение предложением для частного бизнеса и Конгресса о самой мощной экономической обороне и контратаке, которая когда-либо была разработана в истории республики... Впервые в истории депрессии дивиденды, прибыли и стоимость жизни снижены до того, как пострадали зарплаты... Они поддерживались, пока прибыль практически не исчезла. Они и сейчас самые высокие реальные зарплаты в мире... Некоторые реакционные экономисты настаивали на том, чтобы позволить ликвидации идти вперед, пока не почувствуем дно... Мы решили не следовать советам крайних ликвидаторов и не доводить всех должников США до банкротства, а сбережения нашего народа – до уничтожения...” (октябрь 1932) [58].

Гувер как активный инженер размышлял категориями инструментов и орудий. Инструменты и орудия были созданы для использования. Он их использовал. Его непрестанные атаки против фондовых бирж, которые он ненавидел как паразитов, и его требования о проведении расследований над ними еще больше понижали курс акций и отталкивали частного инвестора. Его политика государственных инвестиций мешала необходимым ликвидациям. Фирмы и компании, которые он надеялся спасти таким способом, или в конце концов становились банкротами после страшной агонии, или были обременены до конца 30-х годов непосильными долгами. Гувер подорвал права собственности путем ослабления законов о банкротстве и подталкивал штаты к приостановке торгов по распродажам за долги, к запрещению Объявления просроченных ипотек, или к мораториуму на долги. Это само по себе мешало банкам спастись и сохранить доверие. Гувер преднамеренно перенес федеральные кредиты в банки и шантажировал их, чтобы они увеличивали инфляцию, тем самым ухудшал их нестабильное положение.

Катастрофа

Последний кризис наступил в момент, когда протекционистская политика Америки вернулась, как бумеранг. Жестокие тарифы Смута-Хоули 1930 г., которые резко подняли таможенные налоги на импорт, более чем любое другое положительное политическое действие перенесли депрессию в Европу. Летом 1931 г. крах “Кредит Анштальт”, ведущего банка Австрии, задействовал принцип домино в Европе, принудив Британию и другие страны отказаться от золотого стандарта, и началась вереница отказов выплаты долгов. Исчезло и то, что осталось от американского экспорта в Европу, и политика иностранных кредитов США как заместителя свободной торговли рухнула. Иностранцы потеряли доверие в доллар и, так как США все еще придерживались золотого стандарта, и начали изымать свое золото - мода, которая распространилась и в среде американских клиентов. За один “нормальный” год обанкротилось около 700 американских банков. В 1931-1932 г.г. произошло 5096 банкротств с общим депозитом значительно выше 3 миллиардов долларов, а кульминация процесса наступила в начале 1933.г., когда в последние недели президента Гувера банковская система США практически перестала работать, увенчав этим памятник президентского провала [59].

В это время интервенционизм Гувера продлил депрессию на четвертый год. Общий банковский кризис наверняка принес дефляционный эффект, которые Гувер так усиленно и глупо старался предотвратить, и таким образом, до конца 1932 г. самый тяжелый этап депрессии кончился. Но катастрофическая глубина, на которую затонула экономика, означала, что восстановление будет медленным и слабым. Ущерб был огромным, хотя и неравномерным и зачастую противоречивым. Промышленное производство, которое составляло 114 пунктов в августе 1929 г., в марте 1933 стало 54. Хозяйственное строительство, в целом составлявшее 8,7 миллиардов долларов в 1929 г., упало до 1,4 миллиардов в 1933 г. За тот же период производство изделий продолжительного потребления снизилось на 77%. Благодаря Гувеpy, средние реальные зарплаты в период депрессии практически выросли; жертвами, разумеется, оказались те, у кого вообще не было никаких зарплат [60]. Безработица, которая составляла только 3,2 процента всей рабочей силы в 1929 г., выросла на 24,9 процентов в 1935 г. и 2б.7 процентов в 1934 г. [61]. По оценке, данной в тот период, около 34 миллионов мужчин, женщин и детей (за исключением фермерских семей) вообще не имели доходов - 28 процентов населения [62]. Собственники не могли собрать квартплату и поэтому не были в состоянии заплатить налоги. Города остались без доходов, провалив тем самым систему помощи (какая имелась) и услуг. Чикаго задолжал учителям 20 миллионов долларов. В некоторых районах школы были закрыты в течение большей части года. В Нью-Йорке в 1932 г. более чем 300 000 детей не могли учиться, потому что не было средств, а среди тех, которые ходили в школы, по данным Министерства здравоохранения, 20 процентов недоедали [63]. В 1933 г. по оценке Министерства образования США обанкротились или закрылись 1500 колледжей для высшего образования, а поступивших в университеты было на четверть миллиона меньше [64]. Мало людей покупали книги. Ни одна из общественных библиотек в Чикаго не была в состоянии купить ни одной новой книги в продолжении двенадцати месяцев. Общая продажа книг упала на 50 процентов, а “Литтл-Браун” из Бостона отметил 1932-1933 г.г. как самые плохие годы от начала книгоиздательства в 1837 г. [65]. Джон Стейнбек жаловался: “Когда люди разорены, первое от чего они отказываются, это книги” [66].

Интеллигенция горько возмущалась собственным тяжелым положением и царящим вокруг страданием, которое оно отражало. Но реагировала она по-разному. Некоторые просто описывали то, что видели вокруг. В одной из лучших статей о депрессии “Нью-Йорк третьей зимы” Джеймс Турбер отмечал контрасты и парадоксы. Из восьмидесяти шести официальных театров в городе только в двадцати восьми шли представления, но на спектакли по пьесе O'Hила “Траур - участь Электры” были распроданы даже места по б долларов. Около 1600 автомобилей такси из 20 тысяч “отпали”, но оставшиеся, в результате сильной конкуренции, работали более бойко и точно. И “Риц”, и “Пьер” снизили цены на свои самые дешевые номера до унизительных 6 долларов, но новый “Уолдорф” был полон, хотя брал столько же, как и всегда. Новый Эмпайр Стейт Билдинг, последний продукт большого строительного бума двадцатых годов, сдал внаем только одну треть своих помещений - “Многие этажи вообще не были закончены, а представляли собой только огромные оштукатуренные пространства”, - но 555 000 человек уже заплатили по одному доллару, чтобы подняться на его крышу. Большие трансатлантические лайнеры снизили цены на каюты-люкс на одну треть; в то же время “ура-путешествия” вне зоны, запрещенной для азарта, имели огромный успех. Так же было с бриджем, где Эли Калбертсон (создатель и популяризатор современного бриджа) продавал по 400 000 экземпляров книг в год, а отрасль делала оборот в 100 миллионов долларов; и с новыми стриптиз-шоу, где танцовщицы получали по 475 долларов в неделю. Турбер особенно отмечал распродажи в больших магазинах, которые снижали цены и, соответственно, поддерживали торговлю. В сущности, важен тот факт, что розничная торговля, реагируя непосредственно на условия рынка, была наименее депрессированным сектором экономики; промышленность же, скованная железным законом Гувера была, словно ошарашенной [67]. Репортажи Турбера подчеркивали, что для любого, кто способен на практике зарабатывать деньги, депрессия оказалась лучшим временем.

Интеллигенция

Большая часть интеллигенции резко полевела или, скорее, впервые повернулась лицом к политике, представляя новую для себя область в грубых идеологических тонах. Томас Вульф, барокковый писатель-феномен 30-х годов, описывал общественные туалеты около нью-йоркского Сити-Холла (городского совета), где собиралась неожиданно большая часть из двух миллионов американских бездомных:

...сбитые в одну общую кучу покоя, тепла и немного отдыха от своего отчаяния... Картина была отталкивающей, отвратительной, достаточной, чтобы только от жалости у человека навсегда отнялась речь. [Вблизи находились] гигантские зубы Манхеттена, холодно светившиеся в жестоком блеске зимней ночи. До Вулворт-билдинга не было и пятидесяти ярдов, а немного дальше виднелись серебристые верхушки к иглы Уолл-стрита, больших крепостей из железа и бетона, приютивших огромные банки... в холодном лунном свете. Всего лишь в нескольких шагах от этой бездны людского отчаяния и нищеты сияли вершины власти, где большая часть богатств мира лежала под замком в массивных подземельях [68].

Эдмонд Вильсон, статьи которого о депрессии вышли отдельным сборником “Американские неврозы” (1932), избегал красноречия, но мощно отражал растущие настроения против частной инициативы, которые залили страну. Книги, может, и не покупались, но гораздо больше людей, чем когда-либо прежде начало читать серьезные книги. Он скромно признавал, что пришли лучшие времена, или скорее, время влияния интеллигенции: особенно более молодой ее части, “которая выросла в эру Большого. Бизнеса и всегда осуждала его варварство, подавление всего, что ей было свято”. Для нее “эти годы были не депрессирующими, а стимулирующими. Нельзя было не воодушевиться перед поразительным, неожиданным крахом огромной, глупой лжи. Он принес нам новое чувство свободы; дал нам новое чувство могущества” [69].

Интересен тот факт, что писатели, столь мало организованные в своей личной жизни, инстинктивно поддерживали планирование общественной жизни. А в начале тридцатых планирование стало новым мировоззрением. В 1932 г. оно господствовало в книжных каталогах: Стюард Чейз, который так неловко ошибся относительно “продолжающегося бума” в октябре 1929 г., теперь издал “Новую сделку”*, - заглавие, ставшее столь же своевременным, как и “Третий Рейх” Брука.

*A New Deal – Нью-Дил стало именем новой экономической политики США в 30-х годах

Джордж Соул в своей книге “Планированное общество” требовал программ работ в духе Гувера. Корпоративное планирование достигло своего апофеоза в книге Адольфа Берле и Гардинера Минкса “Современная корпорация и частная собственность”, выдержавшей двадцать изданий в период депрессии, и предсказавшей, что “закон корпораций” будет “могучим конституционным законом” в новых экономических, условиях.

Все жаждали планирования. Самый широко известный американский историк. Чарльз Бирд защищал “Пятилетний американский план” [70]. Бизнесмены типа Джерарда Суопа, шефа “Дженерал Электрик”, разрабатывали собственные планы. Генри Гарриман, председатель Энергетической компании “Нью Инглэнд”, объявлял: “Период крайнего индивидуализма в прошлом... Расцвет бизнеса и занятости будет поддерживаться лучше всего благодаря интеллигентному планированию хозяйственных структур... С несогласными капиталистами будут поступать, как со скотом... привязывать, клеймить и гнать вместе со всем стадом”. Чарльз Эббот из Американского института металлоконструкций заявлял, что страна больше не может позволить себе “безответственного, упрямого и нежелающего сотрудничать индивидуализма”. “Бизнес Уик” под саркастическим заглавием “Верите ли вы еще в ленивых фей?”, спрашивал: “Планировать или не планировать, вопрос не в этом. Вопрос в том, кто должен это делать?” [71].

Кто другой по логике и по праву, если не Великий инженер, Чудо-удалец? Неужели по логике и по праву не пришло, наконец-то, его время? Но в истории не бывает ни логики, ни права. Все является вопросом времени. Времена Гувера пришли и ушли. Он был у власти четыре года, работал как бешеный и планировал, а каков результат? В 1932 г. его советники уговаривали его “держаться подальше от первой страницы”, потому что его публичные выступления дискредитировали идею о том, что правительство в состоянии вмешиваться эффективно [72]. Сам он в 1929 r, предупреждал: “Если какое-либо беспрецедентное бедствие постигнет нашу страну, я буду принесен в жертву перед нерассуждающим разочарованием народа, который ожидал слишком многого”.

Эти опасения, самоуверенно отброшенные в свое время, оказались подтвержденными в изобилии. В 1907 г. Теодор Рузвельт заметил, что “когда средний человек теряет свои деньги, он уподобляется раненой змее и наносит удары направо и налево, невзирая кто прав, а кто виноват, или по тому, что первое бросится в глаза” [73]. Эта максима теперь тоже подтверждалась с избытком, а Гувер был ее беспомощной жертвой, словно загипнотизированный кролик в накрахмаленной рубашке. Он всегда был несколько мрачным человеком; теперь незаметно стал Великим депрессированным. Самый способный из его коллег в правительстве, Генри Стимсон, говорил, что Гувер избегал Белый дом, чтобы

отделаться от “вездесущего чувства меланхолии, которым пропиталось все, связанное с этой администрацией”. Он добавлял: “Не могу вспомнить, был ли вообще рассказан хоть один анекдот на совещаниях за последние полтора года”. Когда его партийные и лравительственные коллеги начали сторониться его заколдованной фигуры, Гувер завел “черный список” изменников [74]. Зайдя к “человеку в осаде”, Г.Дж.Уэллс нашел его “больным, переутомленным и сокрушенным” [75].

“Армия за премиями” или “Журналюги – вперед!”

И, как обыкновенно бывает в подобных ситуациях, удача покинула стан побежденных, став источником новых мифов. В 1924 г. Указ о премиях давал ветеранам войны ценные сертификаты за службу и право на получение займа вплоть до 22,5 процентов от их платежной стоимости. В 1931 г., несмотря на вето Гувера, Конгресс поднял это право до 50 процентов. Некоторые ветераны остались недовольны, и левые, выйдя из летаргии впервые с 1919 г., организовали “Экспедиционный корпус за премиями” из 20 000 ветеранов, которые в 1932 г. построили палаточный лагерь посреди Вашингтона. Но Конгресс отказался пойти на уступки и Гувер, политика которого была подобной политике Рузвельта в 1936 г., когда вопрос встал снова, распорядился разогнать лагерь. После того, как полиция не справилась, использовали войсковые части под командованием майора кавалерии (позднее генерала) США Паттона. И генерал Макартур, бывший тогда начальником штаба армии, и его помощник майор Эйзенхауэр играли второстепенную роль в последовавшей грязной операции.

Ни один эпизод в американской истории не порождал больших фальсификаций, бывших в основном преднамеренной ложью. Коммунисты не играли ведущей роли в построении лагеря, но с большим умением организовали последовавшую за тем пропаганду. Рассказывали небылицы о кавалерийской атаке; о применении танков и отравляющих газов; о заколотом штыком мальчонке, пытавшемся спасти своего кролика; о палатках и шалашах, подожженных имеете с людьми. Они опубликованы в таких трудах, как: У.У.Уолтерс: “Полная история армии за премиями” (1933) и Джек Дуглас: “Ветеран в походе” (1934) - оба почти полностью были выдумками. Вышла в свет книга “Баллады BEF”, включавшая такие избранные названия, как “Пища Гувера - газ” и “Я видел блеск сабель, отсекающих уши ветеранам”. Характерный коммунистический трактат “Жирные года, тощие года” Брюса Минтона и Джона Стюарта в 1940 г. делал выводы: “Ветераны начали покидать столицу. Но президент Гувер не пожелал отпустить их с миром... Без предупреждения, он приказал армии силой выдворить ВЕF из Вашингтона... Солдаты наступали со штыками наперевес, стреляя в толпу невооруженных мужчин, женщин и детей”. Пока горел лагерь, вещали они, Гувер и его супруга, которые имели самый лучший стол в истории Белого дома, спокойно ужинали в официальных вечерних туалетах с меню из семи блюд. Некоторые из этих выдумок все еще повторялись в солидных исторических трудах вплоть, до 70-х годов [76].

Для того времени более весомое значение приобрело неуклюже проведенное расследовалие, вызвавшее во время заключительных этапов избирательной кампании острые публичные споры между министром правосудия и начальником вашингтонской полиции. Гувер, который лояльно поддержал своего коллегу по кабинету, был представлен лжецом и, чудовищем: “Нет никакого сомнения, что президент безнадежно разбит”, писал один из его сотрудников [77]. Было не только подорвано доверие к нему, но инцидент лишил его поддержки многих церквей, которые до этого были против “мокрого” Рузвельта, потому что Сухой закон являлся другой значительной темой, а для большинства избирателей может, быть - самой важной темой кампании.

Демократы выходят на сцену. Рузвельт

Так, сочетание мифа и алкоголя, плюс его собственное предчувствие и образ провала, бросили Чудо-удальца в забвение после переломных выборов. Обратив в свою пользу перевес республиканцев на выборах в 1920 г., Рузвельт собрал. 22 833 000 голосов против 15 762 000 поданных за Гувера, при большинстве в избирательной коллегии - 472 к 59, выиграв во всех штатах, кроме шести. В новой избирательной картине в 1932 г. возникла “коалиция меньшинств” Демократической партии, опиравшаяся на промышленный северо-восток, которая сохранилась почти полвека и превратила Конгресс в почти однопартийного законодателя. Картину можно было предвидеть после сильного выступления Ала Смита, кандидата демократов, на президентских выборах в 1928 г., а особенно - после промежуточных выборов в Конгресс в 1930 г. Но лишь в .1932 г. республиканцы окончательно потеряли свой прогрессивный облик, который имели еще со времен Линкольна и наблюдали, как его триумфально прибирают к рукам их враги, плюс все то, что теряется при подобном переломе: поддержку со стороны масс-медиа, одобрение академических кругов, покровительство интеллигенции, и, не на последнем месте, выработка исторических канонов.

Парадоксально, что во мнениях по центральному вопросу - как Америке выйти из депрессии, между партиями до того момента практически не было существенных расхождений. И Гувер, и Рузвельт были интервенционистами. Оба были одной разновидностью плановиков. И оба - приверженцы инфляции. Верно, что Рузвельт был склонен в некоторой степени поощрять прямую помощь, которой Гувер все еще не доверял; с другой стороны, он настаивал (на этом этапе даже больше, чем Гувер) на противоречащей необходимости в строго сбалансированном бюджете. Фактически, предвыборная платформа демократов была строго ортодоксальной. На самого Рузвельта смотрели, как на нестабильного спортсмена легкой категории в экономических вопросах. Он, действительно, выглядел легкой категорией по сравнению со своим родственником в пятом колене - Теодором. Он был аристократом, единственным ребенком мирового судьи из Гудзон-Ривер, голландского происхождения (семнадцатого века) и “наилучшей” англо-саксонской породы; гордый собственник огромного имения Хайд-Парк, расположенного на полпути между Нью-Йорком и столицей штата Олбани. До четырнадцатилетнего возраста он воспитывался гувернанткой, затем в Гротоне - американском Итоне, где приобрел легкий английский акцент и выучил латинский, греческий и европейскую историю. Четыре года он учился в Гарварде, “на Золотом берегу” (дорогие пансионы и клубы), развивая мировоззрение, которое, по словам его самого лучшего биографа, представляло собой “смесь политического консерватизма, экономической ортодоксальности и антиимпериализма, пропитанную туманным альтруизмом и широким невежеством” - коктейль, от которого он так никогда и не смог отвыкнуть полностью [78].

В 1932 г. Рузвельт был опытным администратором с семилетним стажем работы в военно-морском министерстве и умеренно успешным губернаторством в Нью-Йорке. Никто, однако, не считал его Чудо-удальцом. В начале 1932 г. Липман описывал его как “сильно поддающийся влиянию человек без здравого понимания общественных дел и без особо стабильных убеждений... ни для кого не опасен. Он слишком сильно желает угождать..., не крестоносец..., не народный трибун, не враг окопавшейся привилегированности. Он просто приятный человек, который, без каких-либо специальных качеств для службы, сильно желает стать президентом” [79]. “Тайм” называла его “энергичный, добронамеренный джентльмен прекрасного происхождения и воспитания”.

Никоим образом Рузвельт не был символом левой интеллигенции. “Коммон Сенс” (“Здравый смысл”), один из ее любимых журналов, считал выборы отсутствием выбора между “смеющимся мальчиком из Хайд-Парка” и “большим насупленным инженером из Пало-Альто”. Теодор Драйзер, Шервуд Андерсон, Эрскин Колдуэлл, Эдмунд Вильсон, Джон дос Пассос, Линкольн Стеффенс, Малькольм Коули, Сидни Гук, Клифтон Фейдеман и Эптон Синклер поддерживали коммунистического кандидата Вильяма З.Фостера. Они подписали коллективное письмо, настаивая, что “Именно капитализм - разрушитель всей культуры, а коммунизм желает спасти цивилизацию и ее культурное наследство от пропасти, в которую ее толкает мировой кризис.” Другие интеллектуалы такие, как Рейнхольд Нейбур, Стюарт Чейз, Ван Вик Брукс, Александер Вулкотт, Эдна Сент-Винсент Миллей и Пол Дуглас отдали свои голоса социалисту Норману Томасу [80]. Даже после того, как Рузвельт прочно обосновался в Белом доме, некоторые из них продолжали отмечать у него отсутствие солидности, которое он никогда не преодолел полностью. “Вашингтон выглядел намного более интеллигентным и веселым, чем при всех предыдущих администрациях - писал Эдмунд Вильсон, - но, как мне сказала одна дама, это “чистейший Чехов”. Там, где Огайская банда играла в покер, теперь собирается мозговой трест власти. В сущности, ничто не имеет особенного значения, потому что у Рузвельта нет настоящей политики” [81].

В этом замечании был элемент истины. В сущности, именно риторика кампании Гувера открыла идеологическую пропасть между ними. Гувер никогда не отвечал на восхищение Рузвельта, а его самого считал легкомысленным типом, который легко может стать опасным. Во время кампании, почувствовав, что проигрывает, Гувер завелся и начал придираться к небольшим различиям между прямой помощью (которую Рузвельт применял в Нью-Йорке) и предлагаемым вмешательством в коммунальные услуги. “Соотечественники мои,- гремел он, - предложения наших оппонентов представляют собой глубокие изменения в американской жизни... радикальное отклонение от стопятидссятилетних устоев, которые сделали нашу страну самой великой в мире. Эти выборы не просто смена партии у власти. Они означают выбор направления, в котором наша страна будет двигаться вперед целый век”. “Эта кампания, - предупреждал он, - гораздо больше, чем просто соревнование между двумя мужчинами. Она гораздо больше, чем просто соревнование между двумя партиями. Она - состязание между двумя философиями управления”[82]. Рузвельт, довольный добавкой небольшой приправы к его программе, о которой “Нью-Йорк Тайм” писала, что она не содержит “ни одной дикой идеи или обеспокоительного предложения во всем списке” и которую Ню-Рипаблик отбросила как “жалкий ответ вызову времени”, подхватил ту же воинственную линию: “Никогда до сих пор в современной истории основные различия между двумя главными партиями Америки не выступали с таким поразительным контрастом, как сегодня”[83]. Все это было пусканием мыльных пузырей. Оно показывало ту степень, в которой красноречие порождает мифы, а мифы, в свою очередь, плодят реальность.

И не только красноречие, а и личности тоже. Гувер, который заработал свои деньги честным трудом, в тот период стал мрачным, сначала презирая, а затем ненавидя улыбчивого и поверхностного вига*, который просто получил в наследство свои богатства и использовал их как платформу для атак на трудолюбивых.

*“Виги” - английская либеральная партия

В 1928 г. он пришел в бешенство от одного замечания Рузвельта, которое запомнил навсегда, что он (Гувер) якобы был “окружен материалистами и корыстными советниками” [84]. Рузвельт тоже имел на него зуб. Он был инвалидом в результате полиомиелита, перенесенного в начале 20-х годов; во время приема губернаторов в Белом доме весной 1932 года он был вынужден ждать Гувера полчаса. Он отказался попросить стул, усматривая в инциденте пробу сил и полагая (удивительно какая паранойя охватывает политиков в годы выборов), что Гувер это спланировал специально. В сущности, успешная борьба Рузвельта с физической немочью была той стороной его характера, которой Гувер всегда восхищался и иемыслимо, чтобы он пытался воспользоваться ею [85]. Но Рузвельт и его супруга вспоминали эти полчаса с ненавистью.

Взаимная антипатия имела большое историческое значение. Рузвельту, по-видимому, не было ясно, что Гувер считает его общественной опасностью; сам он не воспринимал слишком серьезно политику, и смотрел на кассандровые вопли Гувера как на партизанские действия, к которым и он сам мог при желании прибегнуть. Так образовалась огромная пустота между выборами и передачей власти с начала ноября до марта. Оба были согласны, что необходимы немедленные действия; за исключением подробностей; они были единодушны и в том, какими должны быть эти действия - все те же, но более активные. Рузвельт лелеял фантастическую идею, что Гувер должен сразу назначить его государственным секретарем с тем, чтобы он и вице-президент могли бы подать отставки и Рузвельт сразу бы законно попал в Белый дом.. Гувер, подобно ему, столь же оптимистически полагал, что Рузвельт должен отказаться от некоторых своих предвыборных замечаний и обещаний, которые (он считал) сделали бы положение еще более тяжелым и скромно одобрил бы перед общественностью меры, предложенные президентом, таким образом восстанавливая доверие и осуществляя преемственность политики (Гувера). Принимая во внимания эти нелепые надежды, не удивительно, что их контакты в период длительного междувластия ограничивались холодными записками и одним визитом вежливости Рузвельта 3 марта 1933 г., накануне смены. Он закончился ледяным обменом любезностями, который согрел бы сердце Генри Джеймсу. Когда Рузвельт, живший в Мейфлауере, сказал, что Гувер очевидно слишком занят, чтобы ответить на его визит, уязвленный Юпитер послал свою последнюю молнию: “Г-н Рузвельт, когда поживете в Вашингтоне столько же, сколько и я, тогда поймете, что Президент Соединенных Штатов не посещает никого”[86]. Рузвельт отомстил ему тем, что отказал дать отъезжающему президенту, жизнь которого находилась в постоянной опасности, телохранителя из тайных служб для сопровождения президента назад в Пало-Алто [87].

Публичный отказ от взаимного сотрудничества в долгий период междувластия решительно работал в пользу Рузвельта тем, что создал глубокий, хотя и полностью фальшивый, водораздел между двумя режимами. Рузвельт был новым лицом, появившимся точно в нужный момент, и при этом лицом улыбающимся. Поэтому он получил всеобщее признание, когда восстановление, начавшееся в период последних полгода Гувера, весной стало так называемым “рынком Рузвельта”. Историку неприятно признавать это, но удача - весьма важный фактор. Гувер попросил Руди Вали в 1932 г. написать песню против депрессии; несчастный написал “Браток, подкинь мне грош”. Песня кампании Рузвельта, написанная фактически для фильма Метро-Голдуин-Майер “Следом за радугой” накануне большого краха фондового рынка, нажала на правильную кнопку: “Опять с нами счастливые дни”. Он обладал многим от интуитивного таланта Ллойд Джорджа - политика, которого Рузвельт сильно напоминал. Он был способен выковать афоризм, или заставить других придумать его, как показала его речь при вступлении в президентские права (“Позвольте мне подчеркнуть свое твердое убеждение, что единственное чего необходимо бояться, это сама боязнь”) [88]. К концу первой недели у власти, Рузвельт показал владение новым средством массовой информации – радио – тем, что начал свои “беседы, у камина”. В области политического шоу-бизнеса ему не было равных; он мог с завидным мастерством превращать проблемы в их решения. Так, столкнувшись с закрытыми банками, он объявил их законно закрытыми (используя старый закон от 1917 г.), назвав это “Выходным днем банкиров”. Но он также имел солидное преимущество в лице необыкновенно угодливого Конгресса, в котором доминировали демократы. Его первый законопроект - Чрезвычайный закон о банках - прошел через Конгресс менее чем за день, после всего лишь сорокаминутных дебатов, прерванных выкриками “Голосуйте, голосуйте!” В полночь б апреля, всего лишь через месяц после его прихода к власти Америка снова могла законно пить спиртные напитки - огромная поддержка общественной морали. Его программа была принята Конгрессом в рекордное время, но именно политический шоу-бизнес назвал ее “Сто дней”.

Кроме впечатления, производимого в результате бешеного движения, которое его министр финансов Вильям Вудин называл “быстрые действия в стаккато”, за его программой не было никакой действительной экономической политики [89]. Реймонд Моули, интеллектуал, который помогал Рузвельту сформировать кабинет, говорил, что будущие историки, возможно, найдут в его действиях какой-то принцип, но сам он - не мог[90].. Это отсутствие реальных замыслов отражалось и на предпринимаемых мерах. На своих увлекательных пресс-конференциях Рузвельт хвастался, что импровизирует в зависимости от ситуации, и сравнивал себя с футбольным защитником, который “сигнализирует новую подачу, после того как увидел, что получилось в результате предыдущей” [91]*.

* Сравненне относится к американскому фугболу

В то время, как он увеличивал в некоторых направлениях федеральные расходы, в других он их сворачивал, как, например, урезал пенсии полным инвалидам войны с 40 до 20 долларов в месяц, и оказывал давление на штаты, чтобы они урезали зарплаты учителям, называя их “слишком высокими”. Он остался предан идее о балансировании бюджета; первое его послание Конгрессу призывало к большим сокращениям расходов, а один из его первых законопроектов был мерой балансирования бюджета, озаглавленный “О сохранении доверия к Правительству Соединенных Штатов”.

Он был далек от кейнсианства, и ничто не выводило его из себя больше, чем предположения журналистов о нестабильности его финансовой политики [92]. Представление о том, что Рузвельт был первый, кто нарочно практиковал дефицитный бюджет, для реинфлирования экономики, было неверным. Кейнс, действительно, подталкивал его к подобному курсу в своем известном письме в “Нью-Йорк Таймс” в конце 1933 г.: “Я ставлю особенно сильный акцент на увеличении национальной покупательной способности, опирающейся на государственные расходы, финансированные займами” [93]. Но практически это не было политикой Рузвельта, кроме как по совпадению. Когда они встретились следующим летом, между ними не возникло взаимопонимания, да и не существует никаких доказательств, что Рузвельт вообще читал труды Кейнса или был, хотя бы в небольшой степени под влиянием идей Кейнса. (“Весь период времени, пока я был связан с ним, - писал Моули, - я не видел его читающим серьезную книгу”) [94]. Банк федерального резерва при Рузвельте, несомненно, был инфляционным; но ведь он был таким и в течение всего предыдущего десятилетия.

Законодательство Рузвельта в значительной степени продолжало или латало политику Гувера. Чрезвычайный закон о банках и Закон о кредитовании промышленности в июне 1934 г. продолжал гуверовскую ФКР. Закон о займах домовладельцам (1932) был продолжением подобного закона предыдущего года. Закон о продаже ценных бумаг (1933), Законы о банках (1933, 1935) и Закон о ценных бумагах и обмене (1934), просто продолжали попытки Гувера реформировать хозяйственные методы. Национальный закон о трудовых отношениях 1935 г. (Закон Вагнера), который упрощал процесс создания профсоюзов и тем самым привлек на сторону демократов организованных рабочих на целое поколение вперед, был просто расширением и усилением Закона Нориса-ЛаГуардии, принятого еще при Гувере. Первый закон о регулировании сельского хозяйства (1933) фактически подорвал реинфляционные стороны правительственной политики, сокращая производство продуктов питания и платя фермерам за то, чтобы они выводили земли из производства. Более того, он вступал в прямое противоречие с другими правительственными мерами по борьбе с засухой и пыльными бурями в 1934-1935 г. г., такими как Служба почвенной эрозии, Закон о почвенной эрозии (1935) и Закон о защите почвы и распределении земли [95].

Сельскохозяйственная политика Рузвельта, в той мере, в которой она существовала, была этатистикой, направленной на привлечение избирателей путем поднятия фермерских доходов. Но она также повышала потребительские цены на продукты питания и, таким образом, замедляла общее восстановление. Закон о восстановлении национальной промышленности (1933) , по которому было создано корпоративное агентство во главе с генералом Хью Джонсоном, по существу, был попыткой “индикативного планирования” гуверовского типа. Но, будучи заимствованной из опыта. Рузвельта времен Большой войны - единственного источника его новаторских идей, она имела привкус принуждения. Джонсон предупреждал, что если бизнесмены откажутся подписать его “добровольные” правила, “они получат кулаком по морде”. Именно это заставило Гувера осудить ее как “тоталитарную” [96]. Шантаж Джонсона сделал всю схему непродуктивной и, когда Верховный суд объявил ее антиконконституционной, никто по настоящему не сожалел [97].

То, в. чем Рузвельт действительно отличался от гуверизма, было оживление и расширение проекта Вильсона времен Большой войны, в соответствии с которым государство собиралось обеспечить дешевой электроэнергией Теннесси-Вэли. Но это было изолированным случаем, импровизацией, “подаянием” для сохранения единства Юга. Когда его спросили, как он объяснит свой замысел Конгрессу, Рузвельт ответил характерным для него способом: “Скажу им, что это ни, рыба ни рак, но страшно вкусно для народа в Теннесси-Вэли” [98]. .Рузвельт также тратил много денег на общественное строительство: 10,5 миллиардов долларов, плюс 2,7 миллиарда для спонсирования проектов. Наняв в общей сложности 8.5 миллионов человек, он построил 122 000 общественных зданий, 77 000 новых мостов, 285 аэродромов, 664 000 миль дорог, 24 000 миль осушительных каналов, плюс парки, игровые поля и водохранилища[99]. Но все это опять была старая политика Гувера, только лишь в несколько большем масштабе. Во всем существенном Нью-Дил продолжала новаторский корпоративизм Гувера. Именно это зимой 1935 г. Уолтер Липман назвал “постоянным Нью-Дилом”. “Политика, начатая осенью 1929 г., является в высшей степени чем-то беспрецедентным в американской истории”, - писал он. “Правительство решило заставить весь экономический порядок работать для благоденствия... меры Рузвельта являются непрерывным развитием мер Гувера” [100].

Следовательно, интервенционизм Гувера-Рузвельта был преемственным. Работал ли он?

Прорузвельтовские историки утверждают, что именно дополнительные элементы в Нью-Дил привели к восстановлению. Прогуверовские историки, утверждают, что законы Рузвельта замедлили то, что законы Гувера уже успели сделать [101]. Если посмотреть с перспективы 80-х годов, то, по-видимому, оба мешали естественному процессу восстановления, вызванному дефляцией. Восстановление бесспорно было медленным и слабым. 1937 год был единственным сравнительно хорошим годом, когда безработица с 14,3 процентов фактически упала ниже 8 миллионов человек; но уже к концу года экономика опять находилась в свободном падении - произошел самый быстрый спад до того момента, а безработица в следующем году достигла 19 процентов. В 1937 г. производство ненадолго превзошло уровень 1929 г., но затем быстро упало вновь.

Восстановление...за счет войны

Действительное восстановление до уровня атмосферы бума 20-х годов, наступило только в понедельник, после выходных в День труда в сентябре 1939 г., когда новость о войне в Европе бросила нью-йоркскую фондовую биржу в радостное смятение, окончательно стерев воспоминания об октябре 1929 г. Через два года стоимость промышленного производства в долларах окончательно превзошла уровень 1929 г. [102]. Сам Кейнс в своем обращении к американцам в 1940 г. признавал, что война стала решающим фактором для экономического восстановления: “Ваша подготовка к войне, даже не требуя от вас особенных жертв, будет стимулом (какой ни победа, ни поражение Нью-Дила не могли дать вам) для расширения личного потребления и повышения жизненного стандарта” [103]. Если интервенционизм действовал на самом деле, значит, ему понадобились девять лет и мировая война, чтобы доказать это.

Своим политическим успехом Рузвельт обязан факторам, совершенно отличающимся от его экономических мер, которые в большой степени были витриной, превращенной временем в золотой миф. Он продемонстрировал чудесную способность аристократического рантье-либерала (в противовес плебеям Гардингу, Кулиджу и Гуверу, пробивших себе путь собственными усилиями) заслужить лояльность и даже любовь интеллигенции. Собственники газет были против Рузвельта, но их журналисты обожали его, прощали ему откровенную ложь, скрывали, что он обыгрывал их в покер (Гардинг проклинал покер), слушались его злобных науськиваний “задать жару” его коллегам в правительстве [104]. В Белом доме Рузвельта были и другие “темные углы”: его собственная неверность, страстная привязанность его супруги к другой женщине, бессовестный, иногда даже порочный способ использования им исполнительной власти [105]. Но в его время, а также длительный период потом, ничто не было раскрыто.

Его привлекательность для интеллектуалов значительно возросла после того, как стало известно, что он создал “мозговой трест” [106]. В сущности, из антуража Рузвельта только Гарри Гопкинс, бывший социальным работником, но не чистым интеллектуалом, Рексфорд Тугвелл и Феликс Франкфуртер были радикальными и влиятельными. Двое последних находились в острых разногласиях: Тугвелл был приверженцем крупномасштабного государственного планирования сталинского типа, а Франкфуртер - противником крупного бизнеса и ликвидатором трестов. Они, каждый в свою очередь, символизировали собой Первый Нью-Дил (1933-193б) и Второй Нью-Дил (1937-1938), в корне противоречащие друг другу [107]. В администрации Рузвельта не было интеллектуального согласия, но зато она, по-видимому, была местом, где интеллигенция чувствовала себя как дома. Из способных молодых людей, которые перебрались в Вашингтон были: Дин Ачесон, Губерт Хэмфри, Линдон Джонсон, Эдлай Стивенсон, Вильям Фулбрайт, Эйб Фортас, Генри Фаулер и, не на последнем месте, Элджер Хиcc, который встречался с другими четырьмя членами Нью-Дила из одной коммунистической организации в музыкальной студии на Коннектикут-авеню [108].

Нападки на Рузвельта только усилили его привлекательность для интеллигенции. В этом отношении любопытный случай произошел с Менкеном. В 1926 г. “Нью-Йорк Тайм” писала о нем, как о “самом могучем частном гражданине в Америке”. Уолтер Липман называл его “самое мощное личное влияние на все наше поколение образованных людей” [109]. Большая часть его привлекательности основывалась на яростных нападках против президентов. Теодор Рузвельт был “нахальным, неотесанным, слишком доверчивым, нечестным, тираничным, славолюбивым, а иногда совсем впадавшим в детство”. Характеристикой Тафта была “врожденная лень и неспособность”. Вильсон был “идеальным образцом прирожденного дурака”, который хотел навязать “казаческий деспотизм”. Гардинг был “деревянной башкой”, Кулидж - “мелкий, гадкий и тупой... низкопробный и бесполезный тип... лишенный почти полностью какого-либо понятия о чести... ужасный маленький мерзавец”. Гувер имел “врожденный инстинкт к низким, лукавым обманщикам-манипуляторам” [110]. Эти залпы очаровывали интеллигенцию и вносили свой вклад в подрыв репутации людей, против которых они были направлены. Менкен превзошел себя в нападках против Рузвельта, который своим духом фальшивого коллективизма довел его до подлинной ярости. Он был “фюрер”, “шарлатан”, окруженный “невероятной накипью нахальных ничтожеств”, “бандой полуобразованных учителишек, антиконституционных адвокатов, энтузиастов-фантазеров и тому подобных горе-мудрецов”. Нью-Дил Рузвельта был “политическим рэкетом”, “вереницей изумляющих фальшивых чудес” с “постоянными призывами к классовой зависти и ненависти”, использующий правительство как “дойную корову с 125 миллионами сосков” и замеченный в “частом отречении от категорических обещаний”. Единственным последствием всех этих филиппик было то, что Менкен потерял свое влияние на всех, моложе тридцати лет.*

* Самого Менкена часто называли сусликом, пруссаком, британским-подхалимом. воющей гиеной, паразитом, паршивым подзаборником, спесивым тупицей, гадким существом, морально разложившимся, общественной напастью, литературной гадиной, клоуном, склочником, суетным истериком, изгоем, подонком, литературным ренегатом и дрессированным слоном, который пишет глупости как слабоумный. [Charles Fecher: Menchen: А Study of his Thought (New York 1978)].

Интеллектуалам, действительно, доставляла удовольствие паранойя богачей и традиционалистов, и исключительная злость и богатое воображение нападок на Рузвельта. Его непосредственный сосед по Хайд-Парку, Хоуленд Спенсер, называл его “сбитый с толку симпатяга”, “глупая голова с мессианским комплексом и мозгом бойскаута”; для сенатора Томаса Шалла из Миннесоты он был “слабоумным Луи XIV”. Оуэн Янг, председатель Дженерал Электрик, утверждал, что Рузвельт “разговаривает сам с собой”, сенатор Вильям Бора из Айдахо - что проводит время в кабинете, занимаясь вырезанием бумажных человечков. По слухам (часто появлявшимся в фельетонах) он был душевнобольным, слабоумным, безнадежным наркоманом, впадавшим в истерический смех на пресс-конференциях, самозванцем (настоящий Рузвельт якобы находился в сумасшедшем доме) под наблюдением, что лечащий его психиатр маскировался под видом курьера в Белый дом, и что его надо было держать в смирительной рубашке большую часть времени. Говорили, что на окнах поставлены решетки, дабы он не выбросился из них (этот же слух пустили и в последние дни президента Вильсона; в сущности, решетки были для безопасности детей Теодора Рузвельта). Говорили также, что он страдал Эдиповым комплексом, комплексом “Серебряной струны”*, сердечной болезнью, проказой, сифилисом, недержанием мочи, импотенцией, раком, комой, и что его паралич неумолимо “подбирается к голове”. Его называли Свенгали**, Маленьким лордом. Фаунтлероем, дурачком, современной политической Джульеттой,

*Серебряная струна - пьеса Сидни Говарда (1926). Здесь имеется в виду комплекс сына, неспособного выйти из-под опеки матери

**Svengali - злой гипнотизер из романа “Трилби” (1894) Жоржа дю Морие

 

которая “флиртует с народом с балкона Белого дома”, нарушителем обещаний, коммунистом, тираном, клятвопреступником, фашистом, социалистом, развратником, осквернителем; присвоителем, капризным, нахальным, безрассудным, бессовестным, безответственным, волшебником, самозванцем, недозрелым парвеню, мелкоплавающим автократом, человеком, который поощряет сквернословие и “низкопробный жаргон”, “поработителем человеческого духа” [111]. Пересекая Атлантику на корабле Europa точно накануне выборов в 1939 г., Томас Вульф записал, что когда он сказал, что будет голосовать за это Чудовище,

...накрахмаленные рубашки начали накручивать свои спины, как рулетки. Девичьи шеи, которые только секунду назад были белы и грациозны, словно лебединые, внезапно так надулись от энергии и патриотической ярости, что бриллиантовые ожерелья и жемчужные бусы разорвались и разлетелись на кусочки. Мне было сказано, что если я проголосую за этого гадкого коммуниста, этого злобного фашиста, этого интригана и заговорщика-социалиста и его банду конспираторов, то я больше не буду иметь права считать себя американским гражданином [112].

Именно на этом фоне Рузвельт добился в 1936 г. самой большой победы на выборах с 27 477 000 против 16 680 000 голосов, победив во всех штатах, кроме двух (Мейн и Вермонт) и набрав огромное демократическое большинство в обеих палатах Конгресса. Привлекательность Рузвельта для молодых, прогрессивных и интеллектуалов пережила даже отставку нововведений Нью-Дила в 1938 г. и его переход в руки больших городских боссов демократической партийной машины, которая обеспечила его перевыборы в 1940 г. и 1944 г.

Истина заключалась в том, что Рузвельт попал в тон с духом времени Тридцатых годов, отбросив добродетели капиталистической инициативы, и воспринял добродетели коллективизма. Героями 20-х годов были бизнесмены из породы титанов во главе с Томасом Эдисоном, которые благословили Гардинга и Кулиджа с крыльца их домов. Крах 1929 г. и его последствия ослабили веру в этот пантеон. В 1931 г. Феликс Франкфуртер писал Брюсу Блайвену, редактору “Нью Рипаблик”. “По моему мнению, ничто так не поддерживает сегодняшнюю систему, как повсеместный культ стремления к успеху и трогательная вера, которую мы питаем к финансовым и хозяйственным мессиям... Считаю, что исключительно важно подорвать эту веру... Подорвите веру в их величие, и вы пройдете большой путь к уничтожению некоторых основных препятствий для исследования экономических и социальных проблем” [113]. В 1932 г. этот подрывной процесс в большей степени был закончен, ему помогли разоблачения вроде того, что Дж.П.Морган, например, не платил налогов со своих доходов за последние три года, а Эндрю Меллон учился искусству обходить налоги у эксперта из его собственного министерства финансов.

Потеря веры в лидеров американского бизнеса совпала с неожиданным и потрясающим открытием, что существует Советский Союз, и что он предлагает удивительную и очень практичную альтернативу американской агонии. Книга Стюарта Чейза “Новая сделка” заканчивалась вопросом: “Почему все удовольствие от переустройства мира должны получить только русские?” [1141.

Первый советский пятилетний план был объявлен в 1928 г., но лишь через четыре года его значение было понято американскими писателями. Тогда появился огромный поток книг, которые восхваляли советское планирование и приводили его в пример Америке. Джозеф Фриман “Советский рабочий”, Уолдо Фрэнк “Рассвет над Россией”, Вильям 3.Фостер “К Советской Америке”, Кирби Пейдж “Новый экономический порядок”, Гарри Лейдлер “Социалистическое планирование”, Шервуд Эдди “Россия сегодня: Чему мы можем научиться у нее?” - все вышли в свет в 1932 г., вторя просоветской автобиографии Линкольна Стеффенса, бестселлеру предыдущего года, и пробили путь еще одному более авторитетному труду “Надвигающаяся борьба за власть” английского коммуниста Джона Стрейчи, которая вышла в 1933 г. [115].

Америка была и осталась хилиастическим обществом, в котором самонадеянные ожидания легко могли перейти в катастрофическую потерю веры. В начале 30-х годов эмиграция из США превысила иммиграцию. Когда “Амторг”, советское торговое агентство, объявило набор 6 000 квалифицированных рабочих, явилось более 100 000 американцев. Комик Уил Роджерс сказал: “У этих негодяев в России, при их бестолковщине есть некоторые дьявольски хорошие идеи... Только представьте себе, у всех в стране есть работа!” “Все пути в наши дни ведут в Москву!” - провозглашал Стеффенс, а Стрейчи ему подпевал: “Путешествие из мира капитализма к Советской земле - это переход от смерти к рождению”. Теперь нам надо исследовать страшную и неосознанную иронию этих утверждений.


К оглавлению
К предыдущей главе
К следующей главе